А вот как о репетициях Восьмой говорил Мравинский:
«Вспоминаю такой случай. В первой части незадолго до генеральной кульминации есть эпизод, в котором английский рожок забирается довольно высоко, во вторую октаву. Рожок здесь дублируется гобоями и виолончелями и почти неразличим в общем звучании оркестра. Учитывая это, исполнитель сыграл на репетиции свою партию октавой ниже, чтобы поберечь губы перед большим ответственным соло, которое следует сразу за кульминацией. Услышать английский рожок в мощном звучании оркестра и обнаружить маленькую хитрость исполнителя было почти невозможно. Я, признаться, не заметил ее. Но вдруг за моей спиной из партера раздался голос Шостаковича: „Почему английский рожок играет октавой ниже?“ Мы все обомлели. Оркестр остановился и после секунды молчания разразился аплодисментами».
В ситуации с московским оркестром была дополнительная интрига, о ней Шостакович писал Соллертинскому еще весной: обсуждалась возможность назначить Соллертинского художественным руководителем Госоркестра, а Мравинского его главным дирижером. Эти планы не осуществились, что, впрочем, никак не повлияло на московскую премьеру Восьмой симфонии.
За несколько дней до премьеры Шостакович в печати заявил, что симфония отражает его хорошее творческое состояние, которое связано с радостными вестями о победах Красной армии. Он писал: «Это мое новое сочинение является своеобразной попыткой заглянуть в будущее, в послевоенную эпоху. Идейно-философскую концепцию я могу выразить очень кратко, всего двумя словами: жизнь прекрасна. Все темное, мрачное сгинет, уйдет, восторжествует прекрасное».
Но все оказалось гораздо сложнее. Восьмая симфония стала кульминацией трагического начала в творчестве Шостаковича. Она беспощадна в своей правдивости, эмоции раскалены до предела. Мрачные образы и суровый колорит преобладают. Каждая из пяти частей глубоко трагична: страдание и мучительные вопросы в первой части, зловещий марш во второй, бесчеловечное движение чудовищной машины уничтожения — в третьей части, знаменитой токкате, голос боли гнева в пассакалии и только в финале — постепенное хрупкое просветление.
Когда спустя много лет после премьеры Мравинского спрашивали о трудностях восприятия Восьмой симфонии, он признавался: