«Палата № 6»
Выпуск 54
В соответствии с требованиями РАО нельзя ставить на паузу и перематывать записи программ.
Раз уж «Орфей» теперь полноправно вещает в северной столице, я могу наконец высказаться об одной из главных премьер последнего времени — про «Палату № 6» Льва Абрамовича Додина в Малом драматическом театре — Театре Европы.
Позволю себе небольшое лирическое отступление.
Не знаю, пошел бы я на театроведческий факультет ГИТИСа, выбрал бы профессию театрального критика, если много лет тому назад — то есть, точности ради, сорок с лишним лет тому назад, я не попал на премьеру «Господ Головлёвых», которых Додин поставил в ещё не разделенном МХАТе имени Горького в недавно построенном и открытом новом здании на Тверском бульваре, а потом — перенесённую им из Ленинграда «Кроткую» с Олегом Борисовым в главной роли. «Господ Головлёвых» я увидел на премьере и потом ходил и ходил — больше десяти раз, а «Кроткую», которую играли в филиале МХАТа на улице Москвина, где сейчас находится Театр Наций, я посмотрел около 20 раз, помню до мелочей, как и «Господ Головлёвых», а «Кроткая» до сих пор мне снится.
Додин — режиссёр, который умеет ставить великие спектакли, про главное, когда главным становится то, что мучает, из-за чего страдают, мучая и заставляя других страдать, герои его театра. «Палату № 6», наверное, тоже можно назвать великим спектаклем, который отличить от обычного просто хорошего и даже выдающегося спектакля меня когда-то научила Вера Анатольевна Максимова: нередко посреди разговора о той или другой премьере, которую, вопреки уже десятку вышедших восторженных рецензий, она разносила в пух и прах, Вера Анатольевна вдруг сама себя перебивала словами: «Вы же ничего не видели…» — и вспоминала, как выходила из Театра на Малой Бронной после очередной премьеры Эфроса и — дальше цитата — хотелось от счастья прыгать на одной ножке по Тверскому бульвару. Я запомнил эти её слова и с тех пор это желание прыгать на одной ножке по Тверскому бульвару стало для меня символом наивысшего театрального счастья — счастья зрителя и счастья театрального критика.

После «Палаты № 6» я поймал себя на мысли, что если прямо сейчас, как только закончатся аплодисменты, артисты начнут играть всё сначала, я готов смотреть спектакль ещё, а потом, возможно, и ещё раз. Не хотелось уходить из театра, хотелось снова, не отрываясь, вглядываться в говорящего или молча слушающего своего собеседника доктора Рагина — Сергея Курышева и на его конфидента бывшего судебного пристава Громова — Игоря Черневича, говорящего или слушающего — неважно. Прошли десятилетия — после «Господ Головлёвых», после «Кроткой», выходили и продолжают свою счастливую долгую жизнь другие выдающиеся и великие спектакли Додина, он по-прежнему говорит о том, что важно и мучительно сегодня, сейчас, и по-прежнему для него важно донести мысль, в данном случае, чеховскую, важен артист, от которых не отвести глаз.
Художник Александр Боровский, который умеет быть соавтором для разных режиссёров, тут выстраивает павильон: во всю длину сцены отгораживает от нас мир «Палаты № 6» красивая решетка… В прошлом веке психиатрические больницы и интернаты для душевнобольных часто размещали в окруженных парками старых дворцах, оставшихся без прежних своих хозяев или в монастырях, из которых выселили всех монахов, и дворцовые, и монастырские стены быстро приобретали унылый и печальный вид. Жёлтые стены, ванны на полу: ваннами лечили нервные болезни и сто лет назад, и раньше, и сейчас тоже лечат… В позапрошлом веке в России желтыми домами называли психиатрические больницы и началось это вроде бы с той самой Обуховской, которую упоминает Пушкин в финале «Пиковой дамы»: именно туда попал потерявший рассудок Германн.
Главных — двое, трагическая пара, Рагин и Громов, всех прочих можно было бы назвать массовкой, хотя у каждого — своя болезнь, своя драма, своё запоминающееся лицо: сторож Никита, которому важен порядок, он здесь поставлен следить за порядком, самый короткий путь к которому — через насилие. Мещанин способен говорить только об орденах, ставшими для него единственными символами успеха, Немой, которого, ясное дело, здесь никто не слышит, не слушает, хотя не слушают точно так же и всех других, как не слушают Моисейку, который молится на идише, и в той компании никому непонятном, а нынче и вовсе за неимением носителей умершем языке… Как будто бы слушают и даже пытаются спорить друг с другом приникшие к решётке и вглядывающиеся в темноту давно неведомой им свободной жизни, Рагин и Громов. Спорят о вечных ценностях — о свободе и необходимости, о насилии, о том, что можно считать подлостью и зависит ли это от времени и обстоятельств… Драматургия мысли, живая жизнь мысли — вот что не даёт оторваться от разговора Курышева и Черневича, двух выдающихся артистов. Поневоле задумываешься: может ли мысль быть свободной в таком замкнутом пространстве? Руссо однажды сказал, что никто не в силах сделать несчастным того, кто рожден быть счастливым. Но разве это так?
Рагин умирает в финале, правильней сказать, что он гибнет. Громов закрывает ему глаза. Мир не меняется, на чём настаивает почти не умолкающая шарманка, — яркий образ мертворождённой музыки и одновременно метафора замкнутого круга, из которого, как из этой палаты и за эту ограду выхода и спасения нет.